Неточные совпадения
Но он понял вполне,
до какой чудовищной
боли истерзала ее, и уже давно, мысль о бесчестном и позорном ее положении.
В эти блаженные дни на долю Ильи Ильича тоже выпало немало мягких, бархатных, даже страстных взглядов из толпы красавиц, пропасть многообещающих улыбок, два-три непривилегированные поцелуя и еще больше дружеских рукопожатий, с
болью до слез.
Илья Ильич думал, что начальник
до того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не
болит ли голова?
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала в бумажки
до сильной
боли, потом брала белыми руками за обе щеки и целовала так ласково!
Ни внезапной краски, ни радости
до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось
болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Он в самом деле все глядел и не слыхал ее слов и молча поверял, что в нем делается; дотронулся
до головы — там тоже что-то волнуется, несется с быстротой. Он не успевает ловить мыслей: точно стая птиц, порхнули они, а у сердца, в левом боку, как будто
болит.
Вспомнил я, что некогда блаженной памяти нянюшка моя Клементьевна, по имени Прасковья, нареченная Пятница, охотница была
до кофею и говаривала, что помогает он от головной
боли. Как чашек пять выпью, — говаривала она, — так и свет вижу, а без того умерла бы в три дни.
Все находили, что эта привычка очень портит его, но я находил ее
до того милою, что невольно привык делать то же самое, и чрез несколько дней после моего с ним знакомства бабушка спросила: не
болят ли у меня глаза, что я ими хлопаю, как филин.
Туман, застилавший всё в ее душе, вдруг рассеялся. Вчерашние чувства с новой
болью защемили больное сердце. Она не могла понять теперь, как она могла унизиться
до того, чтобы пробыть целый день с ним в его доме. Она вошла к нему в кабинет, чтоб объявить ему свое решение.
Песня мешала уснуть, точно зубная
боль, еще не очень сильная, но грозившая разыграться
до мучительной. Самгин спустил ноги с нар, осторожно коснулся деревянного пола и зашагал по камере, ступая на пальцы, как ходят по тонкому слою льда или по непрочной, гибкой дощечке через грязь.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну —
до свидания… Ухо чего-то
болит… Прошу…
Он соскочил на пол, едва не закричав от
боли, начал одеваться, но снова лег, закутался
до подбородка.
«Макаров говорил, что донжуан — не распутник, а — искатель неведомых, неиспытанных ощущений и что такой же страстью к поискам неиспытанного, вероятно,
болеют многие женщины, например — Жорж Занд, — размышлял Самгин. — Макаров, впрочем, не называл эту страсть болезнью, а Туробоев назвал ее «духовным вампиризмом». Макаров говорил, что женщина полусознательно стремится раскрыть мужчину
до последней черты, чтоб понять источник его власти над нею, понять, чем он победил ее в древности?»
Переходя из улицы в улицу, он не скоро наткнулся на старенький экипаж: тощей, уродливо длинной лошадью правил веселый, словоохотливый старичок, экипаж катился медленно, дребезжал и
до физической
боли,
до головокружения ощутимо перетряхивал в памяти круглую фигуру взбешенного толстяка и его визгливые фразы.
Он был сыном уфимского скотопромышленника, учился в гимназии, при переходе в седьмой класс был арестован, сидел несколько месяцев в тюрьме, отец его в это время помер, Кумов прожил некоторое время в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из дома мачехой, пошел бродить по России, побывал на Урале, на Кавказе, жил у духоборов, хотел переселиться с ними в Канаду, но на острове Крите
заболел, и его возвратили в Одессу. С юга пешком добрался
до Москвы и здесь осел, решив...
Изредка выводили пред окна барского дома и подкатывали им порожнюю винную бочку, утыканную гвоздями; медведь обнюхивал ее, потом тихонько
до нее дотрагивался, колол себе лапы, осердясь толкал ее сильнее, и сильнее становилась
боль.
Иногда я приходил в отчаяние. Как, при этих
болях, я выдержу двух — или трехгодичное плавание? Я слег и утешал себя мыслью, что, добравшись
до Англии, вернусь назад. И к этому еще туманы, качка и холод!
На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза. И было от чего: у носа постоянно торчал обледенелый шарф: кто-то будто держал за нос ледяными клещами.
Боль невыносимая! Я спешил добраться
до города, боясь разнемочься, и гнал более двухсот пятидесяти верст в сутки, нигде не отдыхал, не обедал.
Очевидно, что губернатору велено удержать нас, и он ждал высших лиц, чтобы сложить с себя ответственность во всем, что бы мы ни предприняли. Впрочем, положительно сказать ничего нельзя: может быть, полномочные и действительно тут — как добраться
до истины? все средства к обману на их стороне. Они могут сказать нам, что один какой-нибудь полномочный
заболел в дороге и что трое не могут начать дела без него и т. п., — поверить их невозможно.
Но и тут, однако ж, она находила себе много предметов для наблюдения: ее смешило
до крайности, как цыган и мужик били один другого по рукам, вскрикивая сами от
боли; как пьяный жид давал бабе киселя; как поссорившиеся перекупки перекидывались бранью и раками; как москаль, поглаживая одною рукою свою козлиную бороду, другою…
Он остановился и вдруг спросил себя: «Отчего сия грусть моя даже
до упадка духа?» — и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины: дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал тогда в сердце своем как бы некую
боль.
Если же могли почувствовать
боль и жалость, что человека убили, то, конечно, уж потому, что отца не убили: убив отца, не соскочили бы к другому поверженному из жалости, тогда уже было бы иное чувство, не
до жалости бы было тогда, а
до самоспасения, и это, конечно, так.
Очнулся же от нестерпимой головной
боли, нестерпимой
до крику.
— Глупо, глупо! — восклицал Митя, — и… как это все бесчестно! — прибавил он вдруг почему-то. У него страшно начала
болеть голова: «Бросить разве? Уехать совсем, — мелькнуло в уме его. — Нет уж,
до утра. Вот нарочно же останусь, нарочно! Зачем же я и приехал после того? Да и уехать не на чем, как теперь отсюда уедешь, о, бессмыслица!»
До войны и ее ужасов мы каждый день совершали много жестокого и претерпевали много жестоких
болей.
— Какая я бледная сегодня! У меня немного голова
болит: я худо спала эту ночь. Пойду отдохну.
До свидания, cousin! Извините, Полина Карповна! — прибавила она и скользнула в дверь.
Очевидно, вскоре после того как зверек попал в ловушку, его завалило снегом. Странно, почему зверолов не осмотрел свои ловушки перед тем, как уйти из тайги. Быть может, он обходил их, но разыгравшаяся буря помешала ему дойти
до крайних затесок, или он
заболел и не мог уже более заниматься охотой. Долго ждал пойманный соболь своего хозяина, а весной, когда стаял снег, вороны расклевали дорогого хищника, и теперь от него остались только клочки шерсти и мелкие кости.
Первыми китайцами, появившимися в уссурийской тайге, были искатели женьшеня. Вместе с ними пришел сюда и он, Кинь Чжу. На Тадушу он
заболел и остался у удэгейцев (тазов), потом женился на женщине их племени и прожил с тазами
до глубокой старости.
Странное дело, чем ближе мы подходили к Уссури, тем самочувствие становилось хуже. Котомки наши были почти пустые, но нести их было тяжелее, чем наполненные в начале дороги. Лямки
до того нарезали плечи, что дотронуться
до них было больно. От напряжения
болела голова, появилась слабость.
Во время пути я наступил на колючее дерево. Острый шип проколол обувь и вонзился в ногу. Я быстро разулся и вытащил занозу, но, должно быть, не всю. Вероятно, кончик ее остался в ране, потому что на другой день ногу стало ломить. Я попросил Дерсу еще раз осмотреть рану, но она уже успела запухнуть по краям. Этот день я шел, зато ночью нога сильно
болела.
До самого рассвета я не мог сомкнуть глаз. Наутро стало ясно, что на ноге у меня образовался большой нарыв.
Впрочем, мы знаем пока только, что это было натурально со стороны Верочки: она не стояла на той степени развития, чтобы стараться «побеждать дикарей» и «сделать этого медведя ручным», — да и не
до того ей было: она рада была, что ее оставляют в покое; она была разбитый, измученный человек, которому как-то посчастливилось прилечь так, что сломанная рука затихла, и
боль в боку не слышна, и который боится пошевельнуться, чтоб не возобновилась прежняя ломота во всех суставах.
И
до известной степени все мирское «прогоркло» или безвкушено для того, чье сердце пронзено стрелою христианства и ноет его сладкою
болью, кто обожжен его огнем.
Я уходил потому, что не мог уже в этот день играть с моими друзьями по-прежнему, безмятежно. Чистая детская привязанность моя как-то замутилась… Хотя любовь моя к Валеку и Марусе не стала слабее, но к ней примешалась острая струя сожаления, доходившая
до сердечной
боли. Дома я рано лег в постель, потому что не знал, куда уложить новое болезненное чувство, переполнявшее душу. Уткнувшись в подушку, я горько плакал, пока крепкий сон не прогнал своим веянием моего глубокого горя.
Выражение счастия в ее глазах доходило
до страдания. Должно быть, чувство радости, доведенное
до высшей степени, смешивается с выражением
боли, потому что и она мне сказала: «Какой у тебя измученный вид».
Этот народ, молодой, предприимчивый, более деловой, чем умный,
до того занят устройством своего жилья, что вовсе не знает наших мучительных
болей.
Игра горела долго, иногда вплоть
до темноты, собиралось мещанство, выглядывало из-за углов и ворчало, порядка ради. Воронами летали по воздуху серые, пыльные лапти, иногда кому-нибудь из нас сильно доставалось, но удовольствие было выше
боли и обиды.
Послали в Кару, влепили там эти самые плети, а оттуда сюда на Сахалин в Корсаков; я из Корсакова бежал с товарищем, но дошел только
до Дуи: тут
заболел, не смог дальше идти.
Он проснулся в девятом часу, с головною
болью, с беспорядком в мыслях, с странными впечатлениями. Ему ужасно почему-то захотелось видеть Рогожина; видеть и много говорить с ним, — о чем именно, он и сам не знал; потом он уже совсем решился было пойти зачем-то к Ипполиту. Что-то смутное было в его сердце,
до того, что приключения, случившиеся с ним в это утро, произвели на него хотя и чрезвычайно сильное, но все-таки какое-то неполное впечатление. Одно из этих приключений состояло в визите Лебедева.
Мы никак не могли узнать в точности, каким образом могли завязаться подобные отношения; завязались они, конечно, по поводу всё той же истории с князем, когда Вера Лебедева была поражена горестью
до того, что даже
заболела; но при каких подробностях произошло знакомство и дружество, нам неизвестно.
Стабровский действительно перерыл всю литературу о нервных болезнях и модной наследственности, и чем больше читал, тем больше приходил в отчаяние. Он в своем отцовском эгоизме дошел
до того, что точно был рад, когда Устенька серьезно
заболела тифом, будто от этого могло быть легче его Диде. Потом он опомнился, устыдился и старался выкупить свою несправедливость усиленным вниманием к больной.
Несмотря на уверенья Дуни, что никакой
боли она не чувствует, что только в духоте у нее голова закружилась, Марко Данилыч хотел было за лекарем посылать, но Дарья Сергевна уговорила оставить больную в покое
до у́тра, а там посмотреть, что надо будет делать.
А
до этого дня, просыпаясь по утрам в своем логовище на Темниковской, — тоже по условному звуку фабричного гудка, — он в первые минуты испытывал такие страшные
боли в шее, спине, в руках и ногах, что ему казалось, будто только чудо сможет заставить его встать и сделать несколько шагов.
Спервоначалу Манефа и соглашалась было оставить ее у Патапа Максимыча
до Пасхи, но,
заболев в день невесткиных именин и пролежав после того три дня, заговорила другое.
Побои
поболят да перестанут, а
до смерти уложит — не встанешь.
Трех недель не минуло, грамотка издалека пришла: не дошел ее «соколик»
до полка своего,
заболел в каком-то городе, лег в лазарет, а оттуда в сосновый гроб.
Стихло на Ярилином поле… Разве какой-нибудь бесталанный, отверженный лебедушками горюн, серенький гусек,
до солнечного всхода сидит одинокий и, наигрывая на балалайке, заливается ухарской песней, сквозь которую слышны и горе, и слезы, и сердечная
боль...
Наши финансы были настолько не роскошны, что мы взяли товаро-пассажирский поезд, совершавший переезд в шестьсот четыре версты в двое суток. Второй товарищ, Зарин
заболел и доехал
до Петербурга уже совсем больной. Мы должны были поместить его в Обуховской больнице. У него открылся тиф, и он приехал в Дерпт уже в начале следующего полугодия.
Переплывая Канал, уже во второй раз, я и тут не испытал припадков морской болезни. Качка дает мне только приступы особенного рода головной
боли, и если море разгуляется, то мне надо лежать. Но и в этот довольно тихий переезд я опять был свидетелем того,
до какой степени англичанки подвержены морской болезни. Она, как только вступила на палубу, то сейчас же ляжет и крикнет...
К вечеру температура с потрясающим ознобом поднялась
до 40°, у больной появилась легкая одышка, а
боли в печени стали еще сильнее.
— Значит, и раньше, еще
до моей болезни, ты тоже могла, но только не хотела оставаться со мною один на один… Ах, Олеся, если бы ты знала, какую ты причинила мне
боль… Я так ждал, так ждал каждый вечер, что ты опять пойдешь со мною… А ты, бывало, всегда такая невнимательная, скучная, сердитая… О, как ты меня мучила, Олеся!..